Институт современной России продолжает серию публикаций известного ученого Александра Янова об истории русского национализма. Статья «Две русские идеи» рассказывает о противостоянии «официальной народности» и славянофильства в XIX веке.
Что случилось бы с Америкой, если б в один туманный день 1776 года интеллектуальные лидеры поколения, основавшего Соединенные Штаты, все, кто проголосовал 2 июля за Декларацию независимости, оказались вдруг изъяты из обращения – казнены, заточены в казематы, изолированы от общества, как прокаженные? Я не знаю ни одного американского историка, ни одного даже фантаста, которому пришло бы в голову обсуждать такую дикую гипотезу. Знаю, однако, что историку России мысль эта не покажется дикой. Не покажется и гипотезой. В прошлом его страны такие культурные катастрофы случались не раз.
Впервые произошло это еще в середине XVI века, когда царь Иван IV, вопреки сопротивлению политической элиты, «повернул на Германы», то есть бросил вызов Европе. Все лучшие административные и военные кадры страны были попросту вырезаны. Москва была, можно сказать, обезглавлена, и дело тогда кончилось, естественно, капитуляцией в Ливонской войне. Еще раз случилось это, когда большевистское правительство выслало за границу интеллектуальных лидеров Серебряного века на знаменитом «философском пароходе» (тем, кто остался на суше, суждено было сгнить в лагерях, как Павлу Флоренскому, погибнуть в гражданской войне, как Евгению Трубецкому, или от голода и отчаяния, как Василию Розанову и Александру Блоку). Но сейчас речь о другой культурной катастрофе, той, что произошла в промежутке между этими двумя.
Потерянное поколение
Я не уверен, что многие в сегодняшней России, даже среди тех, кому небезразлично прошлое Отечества, задумывались над ролью декабристского поколения в истории расколотого надвое народа. Несмотря даже на то, что и сейчас с нами этот раскол – на «креативное» меньшинство и «уралвагонзаводское» большинство. Но начался он не вчера и не с Путина.
Можно даже точно назвать дату его начала: 1581 год, когда так называемые заповедные годы, введенные тем же Иваном IV, возвестили закрепощение большинства страны, крестьянства. Лермонтов точно сформулировал впоследствии, что из этого получилось: «страна рабов, страна господ». Столетие спустя, круто развернув меньшинство лицом к Европе, Петр довершил дело. С тех пор и разверзлась пропасть между двумя Россиями, и каждая из них жила в собственном измерении: одна – в Европе, другая – в средневековье. В одной, по выражению Михаила Сперанского, «открывались академии, а в другой народ считал чтение грамоты между смертными грехами». Одна удивляла мир величием своей культуры, другая... Но мне не сказать лучше Герцена: «В передних и девичьих (…) схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание об них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и страшную месть, которую (…) остановить вряд возможно ли будет».
Россия была беременна грозной мужицкой местью, способной, подобно гигантскому цунами, напрочь снести всю ее великую европейскую культуру, беременна, если хотите, 1917-м. Давно. До декабристов и после них. Но именно декабристы были первыми, кто поставил перед обществом задачу покончить с этой смертельной пропастью, дать обеим Россиям возможность снова заговорить на одном языке. Другими словами, попытаться воссоединить расколотую страну, пока она не перестала быть пусть «испорченной», но Европой.
Россия могла быть сегодня великой европейской державой вместо периферийной нефтегазовой колонки
Это требовало немедленной крестьянской свободы и форсированного просвещения народа. Требовало немедленной отмены самодержавия – крепостного права для мысли – и публичного обсуждения «наших общественных грехов и немощей», как назвал это Владимир Сергеевич Соловьев. Требовало, наконец, Федерации вместо Империи. Для того и вышли декабристы на площадь. Ну подумайте, что было этим вполне благополучным людям до крестьянского рабства и темноты народной? Рискнули они своим благополучием и жизнью только потому, что им было невыносимо стыдно за свою страну. Потому что в европейской державе, победительнице Наполеона, так жить было нельзя. Это и был истинный патриотизм, о котором говорил Соловьев.
Россия могла быть сегодня великой европейской державой вместо периферийной нефтегазовой колонки, не поднимись из бездны культурной катастрофы 14 декабря 1825 года знаменитая уваровская триада1, основанная, по словам того же Соловьева, на идее, что Россия «и без того всех лучше». Не введи эта триада в оборот загадочную категорию «народности» – кодовое обозначение той второй России, что осталась по другую сторону пропасти, – превратив таким образом НАРОД в «великого немого», в сфинкса, в гигантскую загадку, которую «умом не понять» и которую каждое новое поколение будет стараться разгадать по-своему, вкладывая в нее свои стереотипы.
Мечта о воссоединении страны была забыта. И одно лишь осталось нам на память об этом потерянном для России поколении – неумирающая мечта о свободе. Читайте уцелевшую записку Гаврилы Батюшкова, переданную из Петропавловской крепости в ожидании смертного приговора: «Наше тайное общество состояло из людей, которыми Россия всегда будет гордиться... При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать в России лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал!» И еще, пожалуй, статья из проекта конституции Никиты Муравьева: «Раб, прикоснувшийся к русской земле, становится свободным человеком».
Момент истины
Нам важно это понять, если мы хотим точно зафиксировать момент, когда пушкинское чувство «любви к отеческим гробам» начало превращаться в идеологию «государственного патриотизма». Искать его нужно в том, что наступило после поражения декабристов. А что, собственно, могло наступить в обществе, из которого вынули сердце, «все, – по словам Герцена, – что было в тогдашней России талантливого, образованного, благородного и блестящего»? Что, если не глубочайший идейный вакуум, духовное оцепенение, пустота? «Первое десятилетие после 1825 года было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, но от полнейшей пустоты, обличившейся в обществе. Оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути вряд возможны, новых не знали». Не в том, выходит, только было дело, что «говорить было опасно», но и в том, что «сказать было нечего».
Именно эту глухую безнадежность точно зафиксировал в своих знаменитых «Философических письмах» Чаадаев. Вот как суммировал его смысл Герцен: «Все спрашивали, что будет? Так жить невозможно... Где же выход? “Его нет”, – отвечал человек петровского времени, европейской цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность России».
Выхода нет? Могло ли удовлетвориться этим страшным приговором поколение русской молодежи, подраставшее на смену декабристскому?
Но «выход» требовался не одной лишь молодежи. Он нужен был и власти. Надо было найти убедительное оправдание крепостному рабству и самодержавию в условиях, когда нигде в Европе ничего подобного уже не существовало (тамошний абсолютизм был не чета самодержавию – независимый суд он во всяком случае признавал, и «отцами нации» монархов там давно уже не считали). Что сделала в этой ситуации власть, мы знаем: обзавелась собственной идеологией, смысл которой сводился к тому, что Россия – не Европа.
И с некоторой даже гордостью мог теперь заявить глава режима, что он отец нации и, чтоб совсем уж было понятно, что «деспотизм еще существует в России, но он согласен с гением нации». Иначе говоря, что возглавляет он нацию рабов. Так обрела свой «выход» власть. Так выглядела при ее зарождении казенная «русская идея». Сложнее было с молодежью.
Вторая «русская идея»
Молодежи-то деспотизм ненавистен был не меньше, чем декабристам. С другой стороны, однако, после 14 декабря екатерининский проект российского будущего («Россия есть держава европейская»), вдохновлявший декабристов, стал выглядеть в глазах нового поколения нереалистичным. Разве большинство русского народа не поддержало в этом конфликте самодержавие? И разве не учил нас Карамзин, что «именно самодержавие основало и воскресило Россию»? И что «с переменою государственного устава она гибла и должна погибнуть»? Если так, то следует ли, подобно декабристам, стремиться заменить это спасительное самодержавие европейской конституцией?
Тем более что и сама Европа переживала в ту пору мучительный переходный период (очень напоминающий, кстати, то, что переживает нынче Россия). Как писал один из лидеров этой усомнившейся в правоте декабристов части молодежи (вскоре их назовут славянофилами) Иван Аксаков, «посмотрите на Запад, народы увлеклись тщеславными побуждениями, поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, настроили конституций – и обеднели душою, готовы рухнуть каждую минуту».
Для славянофилов «выходом» из безвыходного положения стала фундаменталистская Московия XVII века
Нет, во многом славянофильская молодежь была согласна с декабристами, она ведь все-таки тоже была их наследницей. И в том согласна, что крестьянское рабство позор России. «Покуда Россия остается страной рабовладельцев, – писал Алексей Хомяков, – у нее нет права на нравственное значение». И в том, вторил ему Константин Аксаков, что «все зло от угнетательной системы нашего правительства, оно вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм». Но и расхождения, как видим, были. И принципиальные: и по поводу самодержавия, и по поводу Европы – славянофилы были уверены (как и по сей день), что у нее нет будущего. Но главное расхождение могло поначалу показаться фантасмагорическим.
Славянофилы считали, что все зло на Руси пошло от Петра. Он извратил самодержавие (знакомая логика, не правда ли?), сделал из России какую-то ублюдочную полу-Европу, предал ее национальную традицию, разрушив самобытную православную Московию. Для славянофилов «выходом» из безвыходного положения стала именно она, эта фундаменталистская Московия XVII века с ее «русским Богом, никому более не принадлежащим и неведомым», по выражению Василия Ключевского, с ее Кузьмой Индикопловом в роли Ньютона, с ее «оцепенением духовной деятельности», как признавал самый откровенный из их лидеров Иван Киреевский. Она оказалась их затонувшей Атлантидой, их первозданным, хотя и самодержавным, раем. Свой проект будущего нашли они в прошлом.
Загадка
Как видим, не одна, а две «русские идеи» конкурировали первоначально за власть над оцепеневшими после 14 декабря умами современников. Первая была казенного чекана. Ее проповедовали министры, как Сергей Уваров, и лояльные режиму профессора, как Степан Шевырев, журналы на содержании III отделения, как «Северная пчела» Фаддея Булгарина, и авторы популярных исторических романов, как Михаил Загоскин. Грандиозные «патриотические» драмы третьестепенного поэта Нестора Кукольника собирали аншлаги. С легкой руки известного литературоведа Александра Пыпина вошел этот «государственный патриотизм» в историю под именем Официальной Народности.
Ее соперница, хотя и говорила, по сути, то же самое («Россия не Европа»), почиталась, как всякая общественная инициатива, крамолой. К тому же и выглядели славянофилы со своим преклонением перед Московией странно, чтобы не сказать гротескно. Тем не менее век официальной народности был короток, она не пережила Крымскую войну. Долгой своей, почти двухсотлетней жизнью обязан был государственный патриотизм именно славянофильству. Почему? Тут загадка, которую нам с читателем и предстоит объяснить.
1 «Православие, самодержавие, народность»