Институт современной России продолжает серию публикаций известного ученого Александра Янова, посвященную русскому национализму. В очередном эссе автор повествует о том, как разгон декабристского восстания 1825 года привел к расцвету публичной идеологии «государственного патриотизма».
Контраст
Парадоксально, наверное, начинать популярную историю русского национализма с декабристов, ни сном ни духом к этому национализму не причастных. Но без них, боюсь, тоже не обойтись. Это ведь все равно как если бы начинать угрюмую историю путинизма, не упомянув полную надежд и веселой дерзости гласность конца 1980-х. Контраст исчез бы. Помните слова Чаадаева: «Не так, тысячу раз не так любили мы в молодости свою родину»? Не так, имел он в виду, как русские националисты. Тем более уместен здесь этот чаадаевский контраст, что, судя по читательской почте, не любят сегодня в России декабристов, сильно не любят. Может быть, из-за надоевшего школьного «декабристы разбудили Герцена» (которого тоже, кстати, не любят)? А может, просто не знают о них ничего, кроме того что они были против царя, а советская пропаганда превозносила их до небес? Не знаю почему. Но знаю, что разобраться в этом нужно.
Нет, не защищать их, Боже упаси, только разобраться. Постоять за себя они могут и сами. Как смогли Пушкин или Михаил Лунин, эти «декабристы без декабря» (так называли в их время людей этого круга, которые по разным независящим от них причинам не участвовали в восстании, но без колебания признали, что «при других обстоятельствах действовали бы в духе оного»). Что до тех, кто участвовал, то довольно вспомнить уцелевшую записку подполковника Гаврилы Батенкова, переданную из Петропавловской крепости в ожидании смертного приговора: «Наше тайное общество состояло из людей, которыми Россия всегда будет гордиться. Чем меньше их было, тем больше их слава. При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать в России лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал!» Или вот, пожалуй, пункт из проекта конституции Никиты Муравьева: «Раб, прикоснувшийся к российской земле, становится свободным человеком».
Впрочем, вполне понять, что означает этот знаменитый пункт, можно лишь познакомившись с запиской Михаила Михайловича Сперанского (адресованной, между прочим, Его Величеству императору всероссийскому Александру I). Вот отрывок, познакомьтесь: «Вместо всех нынешних разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я вижу в России лишь два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называют себя свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов... Если монархическое правление должно быть нечто более, чем призрак свободы, то мы, конечно, не в монархическом еще правлении». Не в Европе, другими словами. Теперь и судите, что мог означать этот пункт в муравьевской конституции. Не то ли, что человеку было невыносимо стыдно жить в стране рабов?
О роли декабристов в истории
Правы ли были славянофилы, полтора десятилетия спустя обвинившие в декабристском мятеже Петра? И проклявшие его за то, что довелось им родиться в разодранной надвое «стране рабов, стране господ», где две эти страны как два непримиримых мира противостояли друг другу (я не преувеличиваю насчет славянофильского проклятия, вспомните хоть стихи Константина Аксакова, адресованные Петру: «И на твоем великом деле печать проклятия легла»). Думаю, они были и правы, и неправы.
Неправы в том, что роковой раскол страны начался не с Петра. Можно точно назвать дату: 1581 год, когда внук Ивана III, оставшийся в истории под именем Грозного царя, отменил его закон о Юрьевом дне, положив тем самым начало рабству подавляющего большинства населения страны. Правы славянофилы были в другом: Петр действительно довершил дело, круто развернув меньшинство лицом к Европе и оставив остальных прозябать в московитской неволе и архаике. Россия и впрямь оказалась после Петра в сумерках полу-Европы, где меньшинство постепенно превращалось в русских европейцев, а большинство продолжало жить в средневековье.
Так и разверзлась пропасть между двумя Россиями, каждая из которых жила в собственном временном измерении. В одной из них, по выражению того же Сперанского, «открывались академии, а в другой народ числил чтение грамоты между смертными грехами». Одна удивляла мир величием своей культуры, а другая... Но мне не сказать лучше Герцена: «В передних и девичьих схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и страшную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».
Короче говоря, столетие спустя после Петра (он умер в 1725-м) перед Россией, как перед ее былинными богатырями, открывались три пути. Она могла вернуться к допетровской московитской архаике (этот путь отстаивали славянофилы); она могла довести до ума дело Петра – освободить большинство, форсировать его просвещение и стать таким образом Европой (ради этого вышли на площадь декабристы), но могла и «тянуть резину», оставаясь разорванной надвое полу-Европой до самого дня кровавого катаклизма, предсказанного Герценом. До дня то есть, когда проснувшееся «мужицкое царство» сметет эту вторую Россию вместе с ее великой европейской культурой. Выбор пути на столетие вперед, судьба петровской России – вот что на самом деле решалось на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.
«Вместо всех нынешних разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я вижу в России лишь два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называют себя свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов...»
Декабристы были трагически не готовы к этому дню (как чаще всего, заметим в скобках, случается с реформаторами России и как, боюсь, случится опять после Путина). Они не выбрали этот день, он выбрал их. Но он настал – и они вышли на площадь. Иван Пущин объяснил впоследствии: «нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили этот единственный случай». Был ли у них шанс на успех, пусть даже временный? Большинство историков уверено, что нет. Исключений я знаю два.
Первым был Герцен. «Что было бы, – спрашивал он, – если б заговорщики вывели солдат не утром, а в полночь и обложили бы Зимний дворец, где ничего не было готово?.. если б, не строясь в каре, они утром всеми силами напали на дворцовый караул, еще шаткий и не уверенный в себе?» И заключал: «Им не удалось, вот все, что можно сказать, но успех не был безусловно невозможен».
Похожий сценарий предложил Натан Эйдельман: «Восставшие лейб-гренадеры могли бы без труда завладеть дворцом». И главное, «в случае хотя бы временного захвата столицы были бы изданы важные декреты – о конституции, о крестьянской свободе, – что, конечно, имело бы значительное влияние на историю... бывало, осуществлялись и куда менее вероятные события, например сто дней Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов».
Действительная роль декабристов в русской истории не сводится, однако, к успеху или неуспеху восстания. Она двояка. Во-первых, они сумели сделать преодоление раскола, воссоединение страны экзистенциональной проблемой петровской России. Никто после них не посмел бы ее игнорировать. Даже сам Николай I, пославший их на виселицы и в каторжные норы. Да-да, и он вынужден был публично признать, что «крепостное право у нас есть зло для всех ощутительное и очевидное». Царь, правда, тут же добавил, что «в настоящую эпоху всякий помысел [о его отмене] был бы не что иное, как преступное посягательство на общественное спокойствие и на благо государства». Но декабристского определения «зла» обратно не взял.
Во-вторых, правы декабристы были и в своем прозрении, что освобождение крестьян руками «рабов государевых» приведет лишь к смертельному углублению раскола страны. Решение проблемы требовало освобождения от рабства всех, «сверху донизу», как признал впоследствии Чернышевский. Требовало, другими словами, отмены самодержавия. Как бы то ни было, все столетие, которое оставалось еще после них петровской России до уничтожившего ее катаклизма, посвящено было осуществлению декабристского сценария – от освобождения крестьян в феврале 1861-го до отмены самодержавия в феврале 1917-го.
Только случилось все это слишком поздно, безнадежно поздно. Россия могла быть сегодня великой европейской державой вместо периферийной нефтегазовой колонки, осуществись декабристский сценарий если не в 1825-м, то в 1855-м, в первую ее эру гласности, когда не было уже нужды ни в тайных обществах, ни в военных пронунциаменто. Так или иначе, декабристы были пророками судьбы петровской России. В этом их действительная роль в истории. И ее, эту роль, никто у них не отнимет.
Зачем они вышли на площадь?
Палачи декабристов приложили немало усилий к тому, чтобы опорочить их память, очернить, заподозрить во всякого рода низменных мотивах. Десятки мифов были для этого созданы. И как же печально, что, не задумываясь, повторяют их сегодняшние читатели. Несмотря даже на то, что одного простого соображения было бы, казалось, достаточно, чтобы их опровергнуть. Я говорю о том, что в большинстве декабристы были знатные и в высшей степени благополучные люди, многие прошли от Бородина до Парижа, своими глазами увидели, что в Европе обходятся без рабства – как «государева», так и помещичьего. Иные были сыновьями сенаторов, губернаторов, даже министров (у меня в трилогии есть подробная статистика, к стыду своему, я ее нашел, нет предметного индекса, только именной, запомнил лишь, что одних сыновей сенаторов было среди них 28). Короче, беспокоиться о карьере нужды большинству декабристов не было.
С другой стороны, это не были шалопаи, золотая молодежь. Вспомните хоть пушкинский портрет Чаадаева: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес». Серьезные люди. Светские. Не фанатики какие-нибудь. Так зачем пошли они на смертельный риск? Ведь закончиться дело могло виселицей – для некоторых и закончилось. Или в «лучшем» случае – поломанной жизнью, пожизненной каторгой.
Заметьте, что ни изобретатели «позорящих» декабристов мифов николаевских времен, ни их сегодняшние потребители никогда этого главного, решающего вопроса не касаются, так, по мелочи подкалывают, ёрничают. Упрекают, допустим, в лицемерии: бунтовали, мол, вроде бы во имя крестьянской свободы, а сами своих крестьян не освободили. Отвечу серьезно. Да, александровский закон о «вольных хлебопашцах» действительно давал помещикам возможность при желании отпускать своих крестьян на волю. Но было это большой редкостью, сопряжено с множеством бюрократических препон, тотчас становилось достоянием прессы, следовательно, и полиции. Хороши, право, были бы конспираторы, займись они всем кагалом (обвинено было по декабристскому делу все-таки 579 человек) столь публичным саморазоблачением.
Декабристам было стыдно за свою страну. Невыносимо стыдно за то, что в России, победительнице Наполеона, «свободных людей, кроме нищих и философов, нет». Вот этот стыд и назвал впоследствии Владимир Сергеевич Соловьев истинным патриотизмом
Или вот упрек, что был среди них, как во всяком большом коллективе, свой enfant terrible, полковник Пестель – с его незаконченной «Русской правдой» и проектом временной революционной диктатуры. Так вот, издевка состоит в том, что, говоря о декабристах, ссылаются почему-то исключительно на Пестеля, словно он и впрямь был воплощением их движения. И умалчивают при этом, что большинство его участников взглядов Пестеля не разделяло, что авторы обоих законченных проектов конституции – Сергей Трубецкой и Никита Муравьев – ратовали за конституционную монархию и за федерацию, а не за унитарную республику (империю) и тем более не за диктатуру. И уж точно в случае успеха не «Русская правда» была бы обнародована победителями.
У меня нет здесь возможности всерьез говорить обо всей массе подколок и передержек, которыми оперируют сегодняшние недоброжелатели декабристов, повторяя своих николаевских учителей. Довольно, я думаю, и этих примеров, чтобы получить о них представление. Важно не это – важно, что не приходит недоброжелателям в голову самое простое, самое очевидное из объяснений, о котором кричит приведенный выше пункт конституции Муравьева: этим людям было стыдно за свою страну. Невыносимо стыдно за то, что в России, победительнице Наполеона, «свободных людей, – вспомним записку Сперанского, – кроме нищих и философов, нет». Вот этот стыд и назвал впоследствии Владимир Сергеевич Соловьев истинным патриотизмом. И куда она, эта тоска, у сегодняшних читателей подевалась?
Момент истины
Но заговорил я о декабристах, конечно, и по другой причине. Если мы хотим точно зафиксировать момент, когда патриотизм сменился в русской жизни национальным самодовольством от того, что отечество такое большое и грозное, то вот он: первое десятилетие после их разгрома. Что должно было наступить в стране, когда из нее вынули душу, «все, что было в тогдашней России талантливого, образованного, благородного и блестящего», по словам Герцена? Что если не глубочайший идейный вакуум, духовное оцепенение, пустота?
«Первое десятилетие после 1825 года было страшно не только от открытого гонения на мысль, но и от полнейшей пустоты, обличившейся в обществе. Оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути вряд ли возможны, новых не знали». Не в том, как видим, было дело, что «говорить было опасно», но в том, что «сказать было нечего». Всем то есть, кроме власти. Она и заговорила – громко, отчетливо, бесцеремонно. Из бездны духовного оцепенения поднялся монстр, призванный заменить интимное пушкинское чувство «любви к отеческим гробам» публичной идеологией «государственного патриотизма».
Отныне любовь к отечеству ставилась под контроль государства. Крепостное право и самодержавие, объяснялось, это просто наша национальная особенность. Не стыдиться особенностей своей страны надо, а гордиться ее величием. Да, с трогательной прямотой признавался теперь царь: «деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации». Не уверен, требует ли это комментария. Скажу лишь, что так выглядела заря русского национализма.