Институт современной России продолжает серию публикаций известного ученого Александра Янова, посвященную русскому национализму. В очередном эссе автор рассказывает об основных понятиях Русской идеи и их реинкарнации в сегодняшней России.
Логика нашего общения, надеюсь, понятна читателю. Сначала я познакомил его с главными героями нашей отрасли знания (истории Русской идеи), т. е. с «европейским выбором» декабристов и его вековой соперницей – самой ее величеством Русской идеей. Сперва с первым ее воплощением – николаевской официальной народностью, затем со славянофильством, сменившим ее в этом качестве в постниколаевской России. Еще более основательно познакомились мы с самодержцем, создавшим по лекалам Русской идеи тот самый «архаический старый режим», которому суждено было (вспомним Н. В. Рязановского) «обрушиться в пожаре 1917 года». И конечно, с русскими европейцами – с Чаадаевым, предсказавшим губительность нового в его время обычая «любить родину на манер самоедов», и с Соловьевым, которому удалось в одной краткой формуле очертить путь к «самоуничтожению» великой страны, оказавшейся в плену Русской идеи.
Осталось нам теперь, прежде чем перейти к хронологическому изложению этого рокового пути, познакомиться с лексиконом Русской идеи, т. е. с основными ее понятиями, с ее, если хотите, языком. Кое-что из этих понятий подхватили мы уже по ходу дела, знаем и про особнячество, и про национальный эгоизм, и про лестницу Соловьева. Но некоторые ключевые термины, без которых нам в дальнейшем не обойтись, пока темны.
Идея-гегемон
Этот термин позаимствовал я у знаменитого итальянского диссидента Антонио Грамши. К слову, интереснейшим он был человеком, диссидентом, если можно так выразиться, вдвойне. Крупнейший теоретик марксизма, бывший генсек КПИ, Грамши провел последнее десятилетие жизни в фашистской тюрьме (он умер в 1937-м). И именно в «Тюремных дневниках» бросил он вызов священной корове ленинизма, теории, согласно которой победить в борьбе за власть могут лишь «партии нового типа» наподобие большевистской.
Грамши противопоставил этому другой опыт. В эпоху реакции, наступившей после мировой войны и победы большевиков в России (он называл ее «междуцарствием», interregnum), идеи, полагал Грамши, важнее устройства партий. Диссидентская идея, завоевавшая умы, овладела в 1922 году властью в Италии. И так же выиграл схватку в идейной войне в 1933-м национал-социализм в Германии. Именно этот феномен идеи, овладевшей умами, и назвал Грамши идеей-гегемоном.
В применении к России все было, конечно, сложнее. Славянофильство, которое никогда не было партией, тем более «нового типа», всего лишь диссидентской поначалу котерией, хотя и добилось в постниколаевские времена статуса идеи-гегемона (в том смысле, что одолело в умах декабристскую идею «европейского выбора» и, по сути, продиктовало курс страны на три поколения вперед), государственной властью не овладело. Тем не менее сумело завести страну в тупик, и до самого крушения петровской России власть его над умами оставалась практически безраздельной.
Один пример не оставит в этом сомнений. Попробуйте как-нибудь иначе объяснить, почему в июле 1914 года вполне уже западнический истеблишмент в Петербурге, оказавшись перед критическим выбором, принял именно славянофильское решение – ввязаться в ненужную России и гибельную для нее войну. Ровно ведь ничего не стояло для России в этой войне на кону. Ничего, то есть, кроме славянофильских фикций: давно уже утраченное русское влияние на Балканах, Константинополь и крест на Св. Софии. Даже крест уже на Путиловских заводах успели изготовить. Чем еще, подумайте, можно было оправдать смертельный риск, на который пошла тогда Россия, если не мощью идеи-гегемона, бессознательно усвоенной, как и предсказывал Соловьев, не только ее сторонниками, но и ее оппонентами?
С другой стороны объясняет нам мысль Грамши, почему потерпели поражение в 1825 году декабристы в России и в 1848-м – революция в Европе. В обоих случаях не завоевала тогда идея Конституции большинство образованного класса, не стала идеей-гегемоном. И вообще, выходит, не может добиться успеха никакое общественное движение, не сокрушив сперва оппонентов в войне идей.
Наполеоновский комплекс России
Будем справедливы, речь здесь не о какой-то специфически русской, но об общеевропейской болезни. Страдали ею в свое время все сильные государства, которым выпало историческое несчастье когда-либо побывать на сверхдержавном Олимпе, тем более дважды. Просто никто, кроме России, не строит в современной Европе наполеоновских планов вроде «русского чуда» или «большого рывка» (см. материалы Изборского клуба) и нигде не подписывается под ними советник президента страны. Даже во Франции, которая была самым ярким примером – и жертвой – наполеоновского комплекса.
Именно ведь ее император кроил и перекраивал, как хотел, Европу. И никто, кроме укрывшейся за Ла-Маншем Англии, не смел ему перечить. Но даже гениальный Наполеон не смог бы ответить, зачем это нужно было Франции и к чему были все его триумфы, если понадобилось для них положить на европейских и русских полях целое поколение французской молодежи и ровно ничего от всей этой помпы не осталось, кроме безымянных могил неоплаканных солдат в чужих далеких краях.
Время гниения постсталинской империи затянулось на два поколения, зато когда она наконец развалилась, ничего, кроме периферийной нефтегазовой колонки с атомными бомбами, от нее не осталось
Еще удивительней, однако, что даже столь очевидная тщета сверхдержавных триумфов ни на минуту не остановила последователей Наполеона, один за другим встававших в череду за «первое место среди царств вселенной»: ни Николая I, ни Наполеона III, ни Вильгельма II, ни Гитлера, ни Сталина, ни даже Буша. Несмотря даже на то, что последнему простаку давно уже ясно: не имеет эта вожделенная сверхдержавность постоянной прописки, кочует из страны в страну, с континента на континент, подобно древним номадам. Странная, согласитесь, особенность нашего мира.
Тем более странная, что болезнь эта имеет коварное свойство давать рецидивы, и за первичной ее фазой неминуемо следует вторая, еще более жестокая. Речь о пронзительной национальной тоске по утраченной сверхдержавности. Разве не она, эта неистовая тоска, привела на место Наполеона I Наполеона III, на место Вильгельма II Гитлера, на место Николая I Сталина? Если первичная фаза болезни опирается просто на право сильного, то ключевое слово второй – реванш.
То же самое, если хотите, происходит со страной, побывавшей на сверхдержавном Олимпе (и неминуемо разжалованной после этого в рядовые), что с человеком, потерявшим, допустим, руку. Руки нет, а она все болит. Человек понимает, что боль эта фантомная, но разве становится она от этого менее мучительной? Точно так же переживает фантомный наполеоновский комплекс каждая бывшая сверхдержава. Только, в отличие от человека, она одержима страстью вернуть утраченное. И, как правило, ей это на время удается. Лишь для того, впрочем, чтобы вновь смениться фантомной болью.
Вторичная сверхдержавность
Быстрее всех справилась с этим Германия. Уже полтора десятилетия спустя после крушения первого рейха Гитлер стал, подобно Наполеону, хозяином континента. Но и триумф его оказался самым кратковременным. И кончился для Германии страшно: победители поделили ее между собой.
Франции понадобилось для реванша три с половиной десятилетия. И Париж отдался «маленькому Наполеону» с восторгом, и на какие-нибудь два десятилетия действительно оказался он самым влиятельным политиком Европы. Но и этот опыт вторичной сверхдержавности кончился плохо: капитуляцией во Франко-прусской войне, гражданской войной и оккупацией.
Медленнее всех раскачивалась Россия. Бедные славянофилы – реванш, по сути, и стал для них Русской идеей, но так и не пришлось им его увидеть. Понятно почему. Чем очевиднее завоевывала мир русская культура, тем быстрее толкала страну к «самоуничтожению» Русская идея. И чем жарче разгорались фантомные славянофильские страсти, тем комичнее, как мы еще увидим, они выглядели. Понадобилась великая революция, свежая кровь; «мужицкое царство», маячившее с петровских времен за спиной петербургского истеблишмента, должно было сменить захиревшее царское самодержавие, чтобы исполнилась славянофильская греза.
Но час пришел – и почти столетие спустя после крымской капитуляции сталинская Россия проглотила, не поперхнувшись, половину Европы. Конечно, то был всего лишь погодинский план-минимум – так сказать, «Великая Славянская империя», как назвал ее, мы помним, в 1850-е в письме царю автор. И до тютчевской мечты о «православном папе в Риме, подданном русского императора в Константинополе» было, как до звезды небесной, далеко. Тем более до погодинского плана-максимума, до «универсальной империи», к которой Николай казался ему «ближе Карла V и Наполеона». Но все же какая-никакая, но сверхдержава была воссоздана. И опять, как при Николае, Европа перед ней трепетала.
Беда была лишь в том, что, как и во всех других случаях, триумф ее был временным. Правда, время гниения постсталинской империи затянулось на два поколения, зато когда она наконец развалилась, ничего, кроме периферийной нефтегазовой колонки с атомными бомбами, от нее не осталось. Короче, кончился наполеоновский комплекс России точно так же, как французский или германский, – пшиком.
Зачем лексикон?
Коротко – затем, что без него невозможно будет нам разобраться не только в трагической истории постниколаевской России, в которой нам еще предстоит подробно разбираться в этом цикле Русской идеи, но и в цикле советском и, как мы сейчас увидим, постсоветском, вплоть до сегодняшнего дня.
Подумайте, впервые ведь за полные несчастий столетия представился наконец России шанс стать нормальным постимперским государством. Шанс избавиться от векового своего одиночества и, подобно бывшим своим коллегам по сверхдержавному клубу, Франции и Германии, вступить равноправным членом в «великую семью европейскую», как завещал ей почти два века тому Чаадаев. Неразрешимые для нее после кошмарного советского опыта экзистенциальные проблемы сами собой разрешились бы, окажись она после второго за столетие крушения империи законной частью общеевропейского геополитического пространства.
Говорю я прежде всего о проблемах независимого суда, инновационной экономики и полупустой Сибири (как очевидного соблазна для авторитарного соседа с плотностью населения на порядок превышающей сибирскую). Немыслимо, казалось бы, даже представить себе перспективу более заманчивую. Но что-то помешало России воспользоваться это уникальной возможностью. Что? Теперь, овладев лексиконом Русской идеи, мы знаем, как это называется: фантомный наполеоновский комплекс.
Способна ли на «грандиозное напряжение» и тем более на новую мобилизацию страна, лишенная независимого суда и инновационной экономики, страна, которой впору позаботиться не столько о «большом рывке», сколько о выживании?
Увы, не излечилась от него и сегодня Россия, несмотря на все ужасы распада империи, несмотря на то, что нет больше у нее за спиной могучего «мужицкого царства», благодаря которому преодолела она крушение петровской державы в 1917-м, несмотря даже на то, что стоит она на этот раз на пороге демографической катастрофы. Все еще фантазируют ее правители, конспирируют, обманывают себя идеей полубезумного «большого рывка», все еще путают величину с величием.
И, как положено в прошедшей марксистскую школу России, строится это на «научной» основе, на идее акад. С. Ю. Глазьева, советника президента по вопросам евразийской (имперской то есть) интеграции. Идея такая: «Мы стоим на пороге подъема большой волны [Н. Д. Кондратьева]». Оседлав ее первой, Россия снова будет впереди всех. Один лишь «большой рывок» для этого требуется. Да, академик знает, что понадобится для этого рывка «грандиозное напряжение всех наших сил, мобилизация всех ресурсов». И Изборский клуб, который он вдохновляет, строит планы этой мобилизации.
Одной лишь малости не хотят эти люди знать. Того, способна ли на такое «грандиозное напряжение» и тем более на новую мобилизацию страна, лишенная независимого суда и инновационной экономики, страна «взбесившегося принтера», страна, которой впору позаботиться не столько о «большом рывке», сколько о выживании?
Как следует относиться ко всем этим планам образованной России? С негодованием? С яростью? С сарказмом? С иронией? Я бы и сам как-нибудь так к ним относился, когда б не знал, что была уже в нашей истории идея-гегемон, которая однажды – на финишной прямой Российской империи, незадолго до ее «самоуничтожения» – нечто подобное попробовала.
Я бы не счел свою задачу выполненной, когда б не познакомил здесь читателя с этим эпизодом истории Русской идеи, имеющим непосредственное отношение к ее лексикону. Относится он к третьему поколению вырождавшегося – согласно лестнице Соловьева – славянофильства, тогдашней, повторяю, идее-гегемону постниколаевской России. К тому времени, к 1890-м годам, самодержавие превратилось уже практически в полицейское государство. Во всяком случае, Петр Бернгардович Струве назвал свою статью об этих годах «Россия под надзором полиции». А эпизод такой.
Лет за 20 до этого Иван Аксаков, лидер второго поколения славянофилов, с грустью объяснял свой переход на сторону консерваторов тем, что «середины больше нет», кто-то же должен защитить «русскую самобытность» от посягательств либералов. Третье поколение откровенно потешалось над этой робкой защитной тактикой. Его уже не интересовала «середина» между либералами и всевластием спецслужб: оно представляло спецслужбы. И вот что писал один из его лидеров Сергей Шарапов: «За самобытность приходилось еще недавно бороться Аксакову. Какая там самобытность, когда весь Запад уже успел понять, что не обороняться будет русский гений от западных нападений, а сам перевернет и подчинит себе все, новую культуру и идеалы внесет в мир, новую душу вдохнет в дряхлеющее тело Запада».
Если кто-нибудь еще не понял, что такое фантомный наполеоновский комплекс, то вот он перед нами. За какие-то 20 лет эти люди полностью утратили связь с реальностью. «Большой рывок» уже произошел – в их помутившемся сознании. А они, не забудем, диктовали политический курс страны, воплощали тогдашнюю ее идею-гегемона. Удивляться ли, что в июле 1914 года правительство приняло решение, равносильное «самоуничтожению» петровской России?
Это ли не живой пример того, как смертельно опасно для страны позволить аналогичной идее Глазьева и его Изборского клуба стать гегемоном сегодняшней России? Остановить ее можем только мы, русские европейцы. Больше некому. Этому, необходимости жестокой идейной войны, учит нас прошлое, воплощенное в лексиконе Русской идеи.